09-11-2017 08:31

В России действуют так: протягивают руку, а сзади ножом в спину, - Оболенский

Вице-председатель православной культовой ассоциации ACOR в Ницце Алексей Оболенский стал одним из самых активных защитников сохранения Николаевского собора под экзархатом Константинопольского патриархата.

В интервью русской редакции RFI он рассказывает о своих предках, провансальском детстве, жизни в Москве и знакомстве с диссидентами, а также о противостоянии ACOR с российскими властями, которое продолжается уже более десяти лет.

Меня зовут Алексей Львович Оболенский. Родился я на юге Франции в 1945 году. Учился в университете в Экс-ан-Провансе, затем стажировался три года в МГУ, а позднее преподавал русский язык и русскую литературу в лицее в Ницце и в университете. К тому же, я художник, скульптор и всю жизнь пел. Сначала в ансамбле, «Русском ниццском квартете», исполняющем русские церковные песнопения, а затем просто в хоре нашего храма.

Сейчас я на пенсии и являюсь старостой храма святителя Николая и святой мученицы Александры, но до этого был старостой нашего собора святителя Николая, который, как вы знаете, отошел к Московской патриархии.

Мои родители были эмигрантами. Они с трудом получили высшее образование — это образование было прервано революцией. Мой отец покинул Советский Союз в 1924 году, последним из семьи. У деда было восемь душ детей. Все они выжили и сумели перебраться на Запад.

Отец учился в Праге, где он окончил среднюю школу, а затем записался в университет. Но он заболел туберкулезом, и ему пришлось приехать лечиться во Францию, к отцу. Потом он уже больше не учился, а записался на ускоренные курсы агрономов в университете Монпелье, которые были организованы специально для русских беженцев. Он работал на винограднике — был практически чернорабочим.

Всем своим детям, моим братьям и мне, он все же сумел дать высшее образование. Но поколение родителей — это потерянное поколение.

Дед

Владимир Андреевич Оболенский, мой дед, был видным общественным деятелем, членом кадетской партии, сподвижником Набокова и Милюкова, членом Временного правительства в Крыму. Он был эвакуирован с войсками Врангеля в последнюю минуту, перед самым приходом большевиков.

Старшую дочь и двух старших сыновей он смог взять с собой, потому что им грозила прямая опасность: они участвовали в добровольческой армии. А жену и пятерых остальных пришлось оставить, но это было решено на семейном совете. Дед не хотел уезжать — его заставили уехать. Все понимали, что ему грозит расстрел.

До этого он занимался статистикой и земствами. Был юристом. Придерживался очень умеренных взглядов. Прошел, как многие молодые люди в России, через марксизм, но очень быстро опомнился. Был избран депутатом Крыма, где у отца его жены (Владимира Карловича Винберга) было большое имение, винодельное имение Саяни.

Мой прадед был очень известным виноделом. Кстати, и прадед, и дед, оба были депутатами первой Думы, но мой дед подписал «Выборгское воззвание», и после этого его депутатская карьера была закончена.

Из-за своих довольно ярко выраженных политических взглядов он постоянно должен был менять место пребывания, и все его многочисленные дети родились в разных городах России. Мой отец родился в Симферополе, кто-то родился в Ярославле, кто-то в Пскове. Когда он жил в Пскове, там оказался Владимир Ильич Ленин. Он искал помещение для типографии.

Владимир Андреевич пригласил его к себе. Первые номера «Искры» были набраны в его квартире. У него был широчайший круг знакомств. Потом он, кстати, очень отрицательно относился к личности Владимира Ильича. Но в тот момент, когда все это случилось, он считал своим долгом помочь. Без всякого расчета.

Когда он был вынужден уехать, всю семью — жену, старших детей и деда — арестовали в Крыму по доносу. Дело было серьезным. Им грозила расправа. Но друзья — никто даже не знает, кто — из разных партий, которые хорошо его знали, ходатайствовали, чтобы его дело было вывезено из Крыма в Москву. Понимая, что в Москве его будет легче защитить. И Троцким была принята резолюция прекратить дело.

Дед написал интересные воспоминания, которые были изданы Солженицыным. В эмиграции он служил в Земгоре. Жил не очень богато. Печатался в эмигрантской прессе. Скончался в Бюсси (православный монастырь в Бюсси-ан-От в Бургундии. — RFI), куда он переехал в последние годы жизни к своей дочери, матери Бландине.

Прованс

Мое детство было провансальским. Моего отца еще в Крыму, в Симферополе, под чужой фамилией пристроили работать в больницу. Интересная работа для 16-летнего мальчика — вывозить трупы. Там была эпидемия тифа. Но одновременно больница была местом, где никто его не искал. Он был рослым и сильным, и все опасались, что его заберут в армию. В этом смысле больница была надежным местом (чтобы не попасть в армию), но там он заболел тифом.

Выжил, но впоследствии заболел туберкулезом. Обнаружилось это в Праге. Из Праги мой дед выписал его в Париж, где его начали лечить. Некоторое время он провел в санатории. В санатории ему было сказано, что нужно менять климат. И он отправился на юг. Отсюда — наше детство в Провансе.

В Саяни, крымском имении моего прадеда около Алушты, был организован совхоз. Имение, естественно, отобрали, но назначили прадеда председателем совхоза. Вся его семья работала в этом совхозе.

Мой отец мальчиком участвовал в работе совхоза. Поэтому, когда он проходил агрономические курсы в Монпелье, у него уже был опыт винодела. Многие из тех, кто записался на эти курсы, были россиянами из северных краев, которые никакого понятия не имели о винограде и виноделии, а он уже все это знал.

Оказавшись на юге Франции, он стал работать для виноградарей. Это был его заработок. А мы росли там, среди крестьян, в местечке Борм-ле-Мимоза. Тогда никакого туризма там не было, а была маленькая русская колония. Очень интересная. Там обосновались Милюков, Винавер, Билибин, Саша Черный.

Представители русской эмиграции за гроши приобрели маленькие участки (а грошей у них было мало). Там купили дома Метальников и Мечников. У них были какие-то средства, потому что они как известные ученые получили звания уже во Франции и имели какое-то жалование. Все они оказались в этом маленьком уголке Прованса, Ля Фавьер. Я в этом месте родился и вырос. Отличное было детство.

Церковь

Потеряв все, люди стали искать место, где они могут найти что-то общее. В Париже было проще. Там были разные общества — литературные, исторические, всякие. В провинции кроме храма не было ничего. В Ницце были всякие кружки, но, все же, местом, где люди могли встретиться, поговорить и поругаться, была церковь. Поэтому многие из тех, кто в России в церковь не ходил, стал это делать во Франции. Не потому, что на них сошел святой дух, а просто потому, что они нашли в этом месте успокоение.

В нашем архиве сохранились бесчисленные записочки жителей Ниццы и близлежащих городков, которые обращались к церкви за материальной помощью. Просили пять франков на проезд в Тулон, чтобы получить там какие-то бумаги. Или десять франков на покупку теплой обуви, потому что «хожу босая». Самое забавное, что подписано это было такими громкими именами.

В моем детстве церковь не играла никакой роли, просто потому что мы жили очень далеко от всего и у моих родителей не было средств на дальние поездки. Меня крестили на дому. Я был очень любопытным и охотно ходил, когда это было возможно, на уроки закона божьего к католическому священнику. Это случалось не очень часто.

Детьми нас посылали в Швейцарию в семью пастора в Невшатель, и я с восторгом ходил слушать воскресные службы. Пастор был большой педагог. У него было три дочери. И мы, два мальчика, приезжали к ним гостить. Он собирал нас всех пятерых и рассказывал о священном писании. То есть рос я не без церковной культуры, но не обязательно в православии. Надо сказать, что моя прабабушка со стороны отца и бабушка со стороны матери были протестантками немецкого происхождения. Сугубо православного воспитания я не получил. А Ницца, это уже потом.

Алексей Оболенский

Николаевский собор в Ницце

Она появилась, когда я получил первое назначение преподавателем в Ниццу. Сначала в лицей, а потом в университет. Тут родились наши дети, и встал вопрос, крестить или не крестить? Да, крестить. Крестили. Дальше — воспитание (в православии) или нет? Воспитание. Познакомились с местным священником. У него были дети возраста наших детей. И постепенно мы в это дело вошли.

СССР и диссиденты

В 1967 году я приехал в Москву преподавать французский язык, на стажировку. У моей матери был брат. Он жил в Беркли, где преподавал в химию, и был большой чудак. Узнав, что я еду в Россию, он прислал письмо, в которое вложил всякие ключики. Много-много-много ключей. Ключи эти были от разных ящиков и сундуков, которые он попросил моих родителей сохранить до поры до времени и которые пылились у нас в гараже долгие годы. В письме он писал: «Открой такой-то ящик, там теплая одежда». Я открыл эти сундуки и обнаружил роскошную шубу (которая потом оказалась мне совсем ни к чему, но тем менее она была прекрасна) и сапоги на меху. Полное вооружение. Я взял все это и отправился в Москву.

К концу октября выпал первый снег. Я нарядился, надел все теплое и пошел по городу как пугало. Все это выглядело очень фольклорно. Прошелся по Москве, понял, на что я сам похож, быстренько вернулся в МГУ, где у меня была комната, и после в эту одежонку уже не одевался.

Я учился в Экс-ан-Провансе на русском отделении, где нам, естественно, много рассказывали (об СССР), но потом я сам преподавал и понимал, что мне преподавали совсем не то, что надо преподавать. Русская культура — это прекрасно; русские писатели — замечательно, но все это было по верхушкам волн. А так, чтобы углубиться, осознать и понять, этого не было. Но все это я получал дома от отца и матери. Они много читали и много рассказывали, так что я многое знал, но вместе с тем я был очень далек от проблем советского общества.

Родители дали мне несколько адресов. Так я попал в семью Григория Сергеевича Подъяпольского. Он был другом Копелева, Сахарова, Плюща, Ходоровича. То есть понимаете? В 20 лет из благословенного Прованса вы вдруг попадаете в эту гущу. Они не стали сразу меня пичкать, а отвезли в прекрасные места, в Переславль-Залесский, где я рисовал и наслаждался.

В доме Подъяпольских каждую неделю устраивали «среду». В среду был открытый стол и приходили люди. Самый близкий круг. И тут я обнаружил допросы, аресты, слежку, прослушивание телефонов. Все это было обычной жизнью. Для них. Для меня — абсолютно нет.

У меня началась двойная жизнь. Жизнь с научным руководителем (я писал диплом), жизнь в студенческом общежитии, жизнь в советском поверхностном обществе. И одновременно абсолютно другая жизнь в гуще диссидентского движения.

Когда смотришь со стороны, диссиденты — это несколько монолитно. На самом деле они были очень разные. Каждый со своей, пройденной жизнью, совершенно не похожие друг на друга. Например, каждый раз мы встречали там (в доме Подъяпольских) Юру Айхенвальда.

Он был внуком Юлия Айхенвальда (высланного из СССР на философском пароходе русского философа и литературного критика — RFI), но сыном красного комиссара. Удивительные скачки из поколения в поколение. Они с женой преподавали русскую литературу в школе, и их уволили за свободомыслие. Они написали самиздатовский рассказ «Как нас увольняли». Мне поручили вывезти его во Францию.

Они устраивали поэтические вечера. Подъяпольский был поэт. Есенин-Вольпин — поэт. Приходили другие, читали свои стихи. Там я открыл Шаламова, которого читали по листочкам. Сидели большим кругом за столом, человек двадцать, и передавали листочек за листочком. Так я научился быстро читать.

Все это надо соотнести с тем, что мне двадцать лет, я из благословенного Прованса, совершенно неискушенный, и вдруг меня хватают, тащат железной рукой в туалет и что-то нашептывают, потому что телефон прослушивается, хотя он все равно под подушкой. Я думаю, что они не преувеличивали. Так и было.

Год я прожил в Москве один, потом приехал с женой и ребенком. Через некоторое время за нами стали ходить, следить. Я быстро научился избавляться от хвоста. Но мы жили очень спокойно и привилегированно, потому что были французами. Никогда, по-моему, Россия не была так спокойна для иностранцев, как тогда. С одной стороны, следили, а с другой стороны, не трогали.

Мы не боялись. И, кроме того, мы могли слиться с населением. Одевались скромно. Ничего выдающегося у нас не было. Иногда путешествовали без разрешения.

Был такой случай интересный. У меня был дядя. Жил он в Вологде. Николай Евгеньевич. Он отсидел 25 лет. Инженер. Арестовали весь завод. Известная советская история. Выжил, был в ссылке. Из ссылки его вернули и реабилитировали, но никогда так и не пустили жить в Ленинград, откуда он был родом. Я поехал к нему без разрешения. Сел в поезд. Жесткий вагон. Никто не проверял. Приехал туда, прожил три дня, кто-то донес. Кто-то все же почувствовал, что-то не то. Пришли гебисты.

И один из них, обращаясь ко мне, говорит: А что бы вы сказали, если бы мы приехали во Францию и стали разъезжать?.

Я ответил: Я бы вам сказал, пожалуйста, езжайте, куда хотите.

Они потребовали, чтобы я немедленно покинул Вологду. Мой дядя совершенно не расстроился и сказал: Только имейте в виду, покупать билет он не будет.

Заминка. В конце концов, назначили мне час встречи в аэропорту и погрузили в самолет. Без билета. И я летел на самолете, который возвращался с дальнего севера. В нем, после нескольких месяцев сухого закона, работяги праздновали возврат в цивилизацию. Это было нечто. Заблевали весь самолет.

Когда мы уезжали домой, во Францию, нас шмонали очень серьезно. Залезли даже в пеленки к ребенку, который, к счастью (я тогда злорадствовал), накакал. Они в этом рылись, нисколько не стесняясь.

Они хотели, чтобы мы чувствовали себя зайцами, которые должны обязательно опасаться охотника, но когда вырос в совсем других обстоятельствах, то так быстро почувствовать себя зайцем трудно.

Процесс

Я стал старостой собора в Ницце в 2004 году. И был им до 2010-го, шесть лет. Мы знали, что существует арендный договор, который заканчивается в 2008 году. Но ведь договор был подписан царем (Николаем II) и представителями русской Ниццы. Как общины этой русской Ниццы уже не было. Была создана ассоциация по французским законам. Естественно, ни царя, ни наследников тоже не было. Все советское время в России никто этим не интересовался. Поэтому у нас было полное основание верить, что нам просто его продлят.

Мы не рассматривали церковь как имущество общины. Просто нам, в силу исторических обстоятельств, это было передано на хранение. Потомки разных волн эмиграции ассимилируются и входят в местное общество. Если бы в России были более разумными людьми, они бы поняли, что надо подождать еще лет десять-пятнадцать и все самой собой перейдет к ним. Не как имущество. Но вы возьмете и будете дальше нести ответственность (за собор), просто потому что здесь уже никого не будет. Нет, им надо было сразу все.

Естественно, противоположная сторона направо и налево рассказывала, что здесь на церкви люди богатеют. Но я как староста и казначей могу вам сказать, что это ложь. Поддерживать собор стоило очень больших денег. Мы не могли сделать капитальный ремонт. Когда они получили собор в распоряжение, то заявили, что положат на ремонт храма 20 миллионов долларов.

Во-первых, у нас никто такими деньгами располагать не мог. Во-вторых, как нам сказал архитектор, «на эти деньги я вам построю два таких собора». Куда делись эти двадцать миллионов долларов, никто не знает.

У нас этих долларов не было, и мы делали ремонт по кускам. Когда у нас собор отобрали, мы только закончили ремонт куполов. Это стоило 800 тысяч евро. Нам помогло государство, помогли городские инстанции.

Никакой баснословной прибыли у нас не было. Надо было платить служащим, платить за их страховки. Поскольку в свободное от богослужений время собор принимал туристов, то это была большая организация. Было восемь человек служащих. Они чередовались, открывали (церковь), работали гидами. Был сторож на кладбище. Сегодня всего этого нет.

Судебный процесс начался в 2007 году и длился три года, пока мы не исчерпали все инстанции. Они (российская сторона) действуют так: протягивают руку, а сзади ножом в спину. Посол (России во Франции) на встрече на каких-то верхах обмолвился, что «мы могли бы продлить им аренду».

Но никакого предложения об аренде мы не получили. Потом они все время пытались к нам взывать: процесс, мол, это как-то не по-церковному. А отбирать у людей имущество — это по-церковному?

Жизнь без собора

Когда нам пришлось покинуть собор, так случилось, что мы как раз начинали здесь (в церкви св. Николая и св. мученицы Александры на улице Лоншан в Ницце, куда ассоциация ACOR перешла после перехода собора к Корсунской епархии. — RFI) ремонт, и поэтому не могли сразу сюда перебраться. Одна французская католическая школа одолжила нам помещение, где мы полтора года совершали богослужения.

Это был интересный и важный промежуточный период. Там были роскошь, золото, величие России. Вдруг простое школьное помещение, без иконостаса, без всего. И те, кто пошел за нами туда, были уже проверенные люди. Они просто шли молиться.

Потом мы вернулись сюда. Отремонтировали домик в саду, который был предназначен для устройства музея, но под угрозой того, что сюда придут и взломают замки, все пришлось убрать.

С того дня, как я оттуда ушел, я больше туда никогда не возвращался. Я знал этот собор от верхушки купола до крипты и до подвалов, все это было мне очень близко, а с ними я встречаться не желаю. Это мое личное отношение.

Борьба за кладбище

В феврале 2016 года священник (новый настоятель Николаевского собора отец Андрей Елисеев. — RFI) и сопровождавший его человек пришли, собственноручно взломали замок на кладбище и повесили свои замки.

Потом они повесили табличку: Имущество российского государства.

Алексей Оболенский

Табличка, которую в феврале 2016 года на воротах кладбища Кокад повесили представители Московской патриархии. 

Мы это все, конечно, убрали. Я повесил плакат на французском языке: Здесь вам не Крым и не Донбасс, здесь свободная Франция. Пожалуйста, оставьте наших покойников в покое.

Кстати, именно это очень помогло. Потому что люди это увидели, это попало в СМИ.

С тех пор нам приходится делить с ними ключи. У них есть ключ от кладбища, и у нас есть ключ. Но у них нет никаких данных о том, кто там похоронен, кто имеет право быть там похороненным. Поэтому, когда префектура обращается к ним, когда кто-то умирает, чтобы получить разрешение на захоронение, поскольку это частное кладбище, что они могут ответить? Ничего. Тогда власти обращаются к нам. У меня есть все списки. Я могу сказать, кто и где похоронен, все ли предусмотрено и все ли в порядке. Вы представляете, как это на нервы действует и как это тяжело?

Кладбище было основано в 1867 году, когда русским понадобилось место для захоронений. Сегодня это примерно 900 могил, 6000 похороненных в них человек. Кладбище частное. Муниципалитет нам не помогает. Мы сами должны, например, обрезать деревья. Это постоянная работа. Я лично каждую пятницу полдня провожу там.

Сейчас мы пытаемся судиться с российским государством (за кладбище). Но это государство не стремится, чтобы суд состоялся. Уже три года нас заставляют ждать ответа. Они не отвечают на наш вызов. Но обхаживают нашего архиепископа, владыку Иоанна, пытаются от него добиться, чтобы он повлиял на нас и мы согласились отдать — просто отдать, отказаться от трех участков около собора. И за это они нам дадут аренду на нашу собственность здесь. А вы где-то видели, чтобы российская сторона соблюдала свои договоренности?

Алексей Оболенский

«Руки прочь, господин Путин! Мы не в Крыму и не в Украине. Оставьте наших покойников в покое» — плакат, которым ассоциация ACOR ответила на попытку захвата кладбища. 

Сегодня каждый наш шаг под угрозой. В июне 2016 года на задней части часовни (на кладбище) упал кусок карниза. Мы поставили забор, чтобы туда никто не ходил. Друзья Российской Федерации, узнав об этом, тут же написали донос, что вот видите, они не могут следить за порядком, надо закрыть кладбище.

И что вы думаете? Мэрия, не спросив нас, издала декрет, в котором говорилось, что кладбище в большой опасности, посетителям туда ходить нельзя. Нам пришлось ходить по разным инстанциям, доказывать. Мы доказали, они убрали этот декрет. Но мы все время чувствуем себя в осаде.